Тихий Дон

Михаил Шолохов

Книга 2

Часть 5

Глава XXX
Отряд татарских казаков под командой хорунжего Петра Мелехова прибыл в хутор Пономарев 11 мая на рассвете.
По хутору сновали казаки-чирцы, вели на водопой коней, толпами шли на край хутора. Петро остановил отряд в центре хутора, приказал спешиться. К ним подошло несколько человек.
— Откуда, станишники? — спросил один.
— С Татарского.
— Припоздали вы трошки... Поймали без вас Подтелкова.
— Где же они? Не угнали отсюдова?
— А вон... — Казак махнул рукой на покатую крышу лавчушки, рассмеялся:
— Сидят, как куры в курятнике. Христоня, Григорий Мелехов и еще несколько человек подошли поближе.
— Куда ж их, стал быть, направляют? — поинтересовался Христоня.
— К покойникам.
— Как так?.. Что ты брешешь? — Григорий схватил казака за полу шинели.
— Сбреши лучше, ваше благородие! — дерзко ответил казак и легонько освободился от Григорьевых цепких пальцев. — Вон, гляди, им уже рели построили. — Он указал на виселицу, устроенную между двух чахлых верб.
— Разводи коней по дворам! — скомандовал Петро.

Тучи обложили небо. Позванивал редкий дождь. На край хутора густо валили казаки и бабы. Население Пономарева, оповещенное о назначенной на шесть часов казни, шло охотно, как на редкое веселое зрелище. Казачки вырядились, будто на праздник, многие вели с собой детей. Толпа окружила выгон, теснилась около виселицы и длинной — до двух аршин глубиной — ямы.
Ребятишки топтались по сырому суглинку насыпи, накиданной с одной стороны ямы; казаки, сходясь, оживленно обсуждали предстоящую казнь; бабы горестно шушукались.
Заспанный и серьезный, пришел есаул Попов. Он курил, жевал папиросу, ощеряя твердые зубы; казакам караульной команды хрипло приказал:
— Отгоните народ от ямы! Спиридонову передайте, чтобы вел первую партию! — глянул на часы и отошел в сторону, наблюдая, как, теснимая караульными, толпа народа пятится от места казни, окружает его слитным цветистым полукругом.
Спиридонов с нарядом казаков быстро шел к лавчушке. По пути встретился ему Петро Мелехов.
— От вашего хутора есть охотники?
— Какие охотники?
— Приводить в исполнение приговор.
— Нету и не будет! — резко ответил Петро, обходя преградившего дорогу
Спиридонова.
Но охотники нашлись: Митька Коршунов, приглаживая ладонью выбившиеся из-под козырька прямые волосы, увалисто подошел к Петру, сказал, мерцая камышовой зеленью прижмуренных глаз:
— Я стрельну... Зачем говоришь — «нет». Я согласен. — И улыбчиво потупил глаза: — Патронов мне дай. У меня одна обойма.
Он, бледный Андрей Кашулин, с лицом, скованным сильнейшим злым напряжением, и калмыковатый Федот Бодовсков вызвались охотниками.
По сбитой плечо к плечу огромной толпе загуляли шепот и сдержанный гул, когда от лавки тронулась первая партия приговоренных, окруженная конвоировавшими их казаками.
Впереди шел Подтелков, босой, в широких галифе черного сукна и распахнутой кожаной куртке. Он уверенно ставил в грязь большие белые ноги, оскользался, чуть вытягивал левую руку, соблюдая равновесие. Рядом еле волочился смертно-бледный Кривошлыков. У него сухо блестели глаза, рот страдальчески дергался. Поправляя накинутую внапашку шинель, Кривошлыков так ежил плечи, будто ему было страшно холодно. Их почему-то не раздели, но остальные шли в одном белье. Лагутин семенил рядом с тяжеловесным на шаг Бунчуком. Оба они были босы. У Лагутина порванные исподники оголили желтокожую голень, поросшую редким волосом. Он шел, стыдливо придерживая порванную штанину, дрожа губами. Бунчук посматривал через головы конвоиров в серую запеленатую тучами даль. Трезвые холодные глаза его выжидающе, напряженно мигали, широкая ладонь ползала под распахнутым воротником сорочки, гладя поросшую дремучим волосом грудь. Казалось, ждал он чего-то несбыточного и отрадного... Некоторые хранили на лицах подобие внешнего безразличия: седой большевик Орлов — тот задорно махал руками, поплевывал под ноги казаков, зато у двух или трех было столько глухой тоски в глазах, такой беспредельный ужас в искаженных лицах, что даже конвойные отводили от них глаза и отворачивались, повстречавшись случайным взглядом.
Идут быстро. Подтелков поддерживает поскользнувшегося Кривошлыкова.
Приближается белеющая платками в красно-синем разливе фуражек толпа.
Исподлобья поглядывая на нее, Подтелков громко, безобразно ругается и вдруг спрашивает, поймав сбоку взгляд Лагутина:
— Ты что?
— Поседел ты за эти деньки... Ишь песик-то тебе как покропило...
— Небось поседеешь, — трудно вздыхает Подтелков; вытирая пот на узком лбу, повторяет: — Небось поседеешь от такой приятности... Бирюк и то в неволе седеет, а ить я — человек.
Больше они не говорят ни слова. Толпа придвигается вплотную. Виден справа желтоглинный продолговатый шов могилы. Спиридонов командует:
— Стой!
И сейчас же Подтелков делает шаг вперед, устало обводит глазами передние ряды народа: все больше седые и с проседью бороды. Фронтовики где-то позади — совесть точит. Подтелков чуть шевелит обвислыми усами, говорит глухо, но внятно:
— Старики! Позвольте нам с Кривошлыковым поглядеть, как наши товарищи будут смерть принимать. Нас повесите опосля, а зараз хотелось бы нам поглядеть на своих друзьев-товарищей, поддержать, которые духом слабы.
Так тихо, что слышно, как стукотит о фуражки дождь...
Есаул Попов, где-то позади, улыбается, желтея обкуренным карнизом зубов; он не возражает; старики несогласно, вразброд выкрикивают:
— Дозволяем!
— Нехай побудут!
— Отведите их от ямы!
Кривошлыков и Подтелков шагают в толпу, перед ними раздаются, стелют улочку. Они становятся неподалеку, сжатые со всех сторон людьми, ощупываемые сотнями жадных глаз: смотрят, как неумело строят казаки поставленных затылками к яме красногвардейцев. Подтелкову видно хорошо, Кривошлыков же вытягивает тонкую небритую шею, приподнимается на цыпочках.
Крайним слева стоит Бунчук. Он чуть сутулится, дышит тяжело, не поднимая приземленного взгляда. За ним, натягивая подол рубахи на порванную штанину, гнется Лагутин, третий — тамбовец Игнат, следующий —
Ванька Болдырев, изменившийся до неузнаваемости, постаревший по меньшей мере на двадцать лет. Подтелков пытается разглядеть пятого: с трудом узнает казака станицы Казанской Матвея Сакматова, делившего с ним все невзгоды и радости с самой Каменской. Еще двое подходят к яме, поворачиваются к ней спиной. Петро Лысиков вызывающе и нагло смеется, выкрикивает матерные ругательства, грозит притихшей толпе скрюченным грязным кулаком. Корецков молчит. Последнего несли на руках. Он запрокидывался, чертил землю безжизненно висящими ногами и, цепляясь за волочивших его казаков, мотая залитым слезами лицом, вырывался, хрипел:
— Пустите, братцы! Пустите, ради господа бога! Братцы! Милые!
Братушки!.. Что вы делаете?! Я на германской четыре креста заслужил!.. У меня детишки!.. Господи, неповинный я!.. Ой, да за что же вы?.. Рослый казак-атаманец ударил его коленом в грудь, кинул к яме. Тут только Подтелков узнал сопротивлявшегося и ужаснулся: это был один из наиболее бесстрашных красногвардейцев, мигулинский казак 1910 года присяги, георгиевский кавалер всех четырех степеней, красивый светлоусый парень. Его подняли на ноги, но он упал опять; ползал в ногах казаков, прижимаясь спекшимися губами к их сапогам, к сапогам, которые били его по лицу, хрипел задушенно и страшно:
— Не убивайте! Поимейте жалость!.. У меня трое детишков... девочка есть... родимые мои, братцы!..
Он обнял колени атаманца, но тот рванулся, отскочил, с размаху ударил его подкованным каблуком в ухо. Из другого уха цевкой стрельнула кровь, потекла за белый воротник.
— Станови его! — яростно закричал Спиридонов.
Кое-как подняли, поставили, отбежали прочь. В противоположном ряду охотники взяли винтовки наизготовку. Толпа ахнула и замерла. Дурным голосом визгнула какая-то баба... Бунчуку хотелось еще и еще раз глянуть на серую дымку неба, на грустную землю, по которой мыкался он двадцать девять лет. Подняв глаза, увидел в пятнадцати шагах сомкнутый строй казаков: один, большой, с прищуренными зелеными глазами, с челкой, упавшей из-под козырька на белый узкий лоб, клонясь вперед, плотно сжимая губы, целил ему — Бунчуку — прямо в грудь.
Еще до выстрела слух Бунчука полоснуло заливистым вскриком; повернул голову: молодая веснушчатая бабенка, выскочив из толпы, бежит к хутору, одной рукой прижимая к груди ребенка, другой — закрывая ему глаза.
После разнобоистого залпа, когда восемь стоявших у ямы попадали вразвалку, стрелявшие подбежали к яме. Митька Коршунов, увидев, что подстреленный им красногвардеец, подпрыгивая, грызет зубами свое плечо, выстрелил в него еще раз, шепнул Андрею Кашулину:
— Глянь вот на этого черта — плечо себе до крови надкусил и помер, как волчуга, молчком.
Десять приговоренных, подталкиваемые прикладами, подошли к яме...
После второго залпа в голос заревели бабы и побежали, выбиваясь из толпы, сшибаясь, таща за руки детишек. Начали расходиться и казаки.
Отвратительнейшая картина уничтожения, крики и хрипы умирающих, рев тех, кто дожидался очереди, — все это безмерно жуткое, потрясающее зрелище разогнало людей. Остались лишь фронтовики, вдоволь видевшие смерть, да старики из наиболее остервенелых.
Приводили новые партии босых и раздетых красногвардейцев, менялись охотники, брызгали залпы, сухо потрескивали одиночные выстрелы. Раненых добивали. Первый настил трупов в перерыве спеша засыпали землей. Подтелков и Кривошлыков подходили к тем, кто дожидался очереди, пытались ободрить, но слова не имели былого значения — иное владело в этот миг людьми, чья жизнь минуту спустя должна была оборваться, как надломленный черенок древесного листа. Григорий Мелехов, протискиваясь сквозь раздерганную толпу, пошел в хутор и лицом к лицу столкнулся с Подтелковым. Тот, отступая, прищурился:
— И ты тут, Мелехов?
Синеватая бледность облила щеки Григория, он остановился:
— Тут. Как видишь...
— Вижу... — вкось улыбнулся Подтелков, с вспыхнувшей ненавистью глядя на его побелевшее лицо. — Что же, расстреливаешь братов? Обернулся?.. Вон ты какой... — Он, близко придвинувшись к Григорию, шепнул: — И нашим и вашим служишь? Кто больше даст? Эх ты!.. Григорий поймал его за рукав, спросил, задыхаясь:
— Под Глубокой бой помнишь? Помнишь, как офицеров стреляли... По твоему приказу стреляли! А? Теперича тебе отрыгивается! Ну, не тужи! Не одному тебе чужие шкуры дубить! Отходился ты, председатель донского Совнаркома!
Ты, поганка, казаков жидам продал! Понятно? Ишо сказать? Христоня, обнимая, отвел в сторону взбесившегося Григория.
— Пойдем, стал быть, к коням. Ходу! Нам с тобой тут делать нечего.
Господи божа, что делается с людьми!..
Они пошли, потом остановились, заслышав голос Подтелкова. Облепленный фронтовиками и стариками, он высоким страстным голосом выкрикивал:
— Темные вы... слепые! Слепцы вы! Заманули вас офицерья, заставили кровных братов убивать! Вы думаете, ежли нас побьете, так этим кончится?
Нет! Нынче ваш верх, а завтра уж вас будут расстреливать! Советская власть установится по всей России. Вот попомните мои слова! Зря кровь вы чужую льете! Глупые вы люди!
— Мы и с энтими этак управимся! — выскочил какой-то старик.
— Всех, дед, не перестреляете, — улыбнулся Подтелков. — Всю Россию на виселицу не вздернешь. Береги свою голову! Всхомянетесь вы после, да поздно будет!
— Ты нам не грози!
— Я не грожу. Я вам дорогу указываю.
— Ты сам, Подтелков, слепой! Москва тебе очи залепила!
Григорий, не дослушав, пошел, почти побежал к двору, где, привязанный, слыша стрельбу, томился его конь. Подтянув подпруги, Григорий и Христоня наметом выехали из хутора, — не оглядываясь, перевалили через бугор.
А в Пономареве все еще пыхали дымками выстрелы: вешенские, каргинские, боковские, краснокутские, милютинские казаки расстреливали казанских, мигулинских, раздорских, кумшатских, баклановских казаков...
Яму набили доверху. Присыпали землей. Притоптали ногами. Двое офицеров, в черных масках, взяли Подтелкова и Кривошлыкова, подвели к виселице. Подтелков мужественно, гордо подняв голову, взобрался на табурет, расстегнул на смуглой толстой шее воротник сорочки и сам, не дрогнув ни одним мускулом, надел на шею намыленную петлю. Кривошлыкова подвели, один из офицеров помог ему подняться на табурет, он же накинул петлю.
— Дозвольте перед смертью последнее слово сказать, — попросил Подтелков.
— Говори!
— Просим! — закричали фронтовики. Подтелков повел рукой по поредевшей толпе:
— Глядите, сколько мало осталось, кто желал бы глядеть на нашу смерть.
Совесть убивает! Мы за трудовой народ, за его интересы дрались с генеральской псюрней, не щадя живота, и теперь вот гибнем от вашей руки!
Но мы вас не клянем!.. Вы — горько обманутые! Заступит революционная власть, и вы поймете, на чьей стороне была правда. Лучших сынов тихого Дона поклали вы вот в эту яму... Поднялся возрастающий говор, голос Подтелкова зазвучал невнятней.
Воспользовавшись этим, один из офицеров ловким ударом выбил из-под ног Подтелкова табурет. Все большое грузное тело Подтелкова, вихнувшись, рванулось вниз, и ноги достали земли. Петля, захлестнувшая горло, душила, заставляла тянуться вверх. Он приподнялся на цыпочки — упираясь в сырую притолоченную землю большими пальцами босых ног, хлебнул воздуха и, обводя вылезшими из орбит глазами притихшую толпу, негромко сказал:
— Ишо не научились вешать. Кабы мне пришлось, уж ты бы, Спиридонов, не достал земли...
Изо рта его обильно пошла слюна. Офицеры в масках и ближние казаки затомашились, с трудом подняли на табурет обессилевшее тяжелое тело.
Кривошлыкову не дали окончить речь: табурет вылетел из-под ног, стукнулся в брошенную кем-то лопату. Сухой, мускулистый Кривошлыков долго раскачивался, то сжимаясь в комок так, что согнутые колени касались подбородка, то вновь вытягиваясь в судороге... Он еще жил в конвульсиях, еще ворочал черным, упавшим на сторону языком, когда из-под ног Подтелкова вторично вырвали табурет. Вновь грузно рванулось вниз тело, лопнул на плече шов кожаной куртки, и опять кончики пальцев достали земли. Толпа казаков глухо охнула. Некоторые, крестясь, стали расходиться. Столь велика была наступившая растерянность, что с минуту все стояли, как завороженные, не без страха глядя на чугуневшее лицо Подтелкова.
Но он был безмолвен, горло засмыкнула петля. Он только поводил глазами, из которых ручьями падали слезы, да кривя рот, пытаясь облегчить страдания, весь мучительно и страшно тянулся вверх.
Кто-то догадался: лопатой начал подрывать землю. Спеша рвал из-под ног Подтелкова комочки земли, и с каждым взмахом все прямее обвисало тело, все больше удлинялась шея и запрокидывалась на спину чуть курчавая голова.
Веревка едва выдерживала шестипудовую тяжесть; потрескивая у перекладины, она тихо качалась, и, повинуясь ее ритмичному ходу, раскачивался Подтелков, поворачиваясь во все стороны, словно показывая убийцам свое багрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез.

Роман — Тихий Дон — Михаил Шолохов — Книга 2 — Часть 5 — Глава 30

Издатель: Молодая гвардия
Год издания: 1980 г.
OCR: aphorisms.su
Книги бесплатно
Аннотации к книге