Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем,— и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки,— идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни:
Далеко в шалаше голоса — не поймешь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке:
В каменистой Тавриде наука Эллады — и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала,
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена,—
Не Елена — другая — как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны.
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
В ПЕТЕРБУРГЕ МЫ СОЙДЁМСЯ СНОВА
B Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное, бессмысленное слово
В первый раз произнесем.
B черном бархате советской ночи,
В бархате всемирной пустоты,
Все поют блаженных жен родные очи,
Bсе цветут бессмертные цветы.
Дикой кошкой горбится столица,
На мосту патруль стоит,
Только злой мотор во мгле промчится
И кукушкой прокричит.
Мне не надо пропуска ночного,
Часовых я не боюсь:
За блаженное, бессмысленное слово
Я в ночи советской помолюсь.
Слышу легкий театральный шорох
И девическое «ах»-
И бессмертных роз огромный ворох
У Киприды на руках.
У костра мы греемся от скуки,
Может быть, века пройдут,
И блаженных жен родные руки
Легкий пепел соберут.
Где-то грядки красные партера,
Пышно взбиты шифоньерки лож,
Заводная кукла офицера
Не для черных дум и низменных святош
B черном бархате всемирной пустоты,
Все поют блаженных жен крутые плечи,
И ночного солнца не заметишь ты.
Чтоб всколыхнула на мгновенье
Та песня вод стоячих лень,
Сентиментальное волненье
Туманной музыкой одень.
Какой обыкновенный день!
Как невозможно вдохновенье —
В мозгу игла, брожу как тень.
Я бы приветствовал кремень
Точильщика — как избавленье:
Бродяга — я люблю движенье.
Телефон
На этом диком страшном свете
Ты, друг полночных похорон,
В высоком строгом кабинете
Самоубийцы — телефон!
Асфальта черные озера
Изрыты яростью копыт,
И скоро будет солнце; скоро
Безумный пепел прокричит.
А там дубовая Валгалла
И старый пиршественный сон;
Судьба велела, ночь решала,
Когда проснулся телефон.
Весь воздух выпили тяжелые портьеры,
На театральной площади темно.
Звонок — и закружились сферы:
Самоубийство решено.
Куда бежать от жизни гулкой,
От этой каменной уйти?
Молчи, проклятая шкатулка!
На дне морском цветет: прости!
И только голос, голос-птица
Летит на пиршественный сон.
Ты — избавленье и зарница
Самоубийства — телефон!
Зверинец
Отверженное слово «мир»
В начале оскорблённой эры;
Светильник в глубине пещеры
И воздух горных стран — эфир;
Эфир, которым не сумели,
Не захотели мы дышать.
Козлиным голосом, опять,
Поют косматые свирели.
Пока ягнята и волы
На тучных пастбищах водились
И дружелюбные садились
На плечи сонных скал орлы,
Германец выкормил орла,
И лев британцу покорился,
И галльский гребень появился
Из петушиного хохла.
А ныне завладел дикарь
Священной палицей Геракла,
И чёрная земля иссякла,
Неблагодарная, как встарь.
Я палочку возьму сухую,
Огонь добуду из неё,
Пускай уходит в ночь глухую
Мной всполошённое зверьё!
Петух и лев, широкохмурый
Орёл и ласковый медведь —
Мы для войны построим клеть,
Звериные пригреем шкуры.
А я пою вино времён —
Источник речи италийской —
И в колыбели праарийской
Славянский и германский лён!
Италия, тебе не лень
Тревожить Рима колесницы,
С кудахтаньем домашней птицы
Перелетев через плетень?
И ты, соседка, не взыщи —
Орёл топорщится и злится:
Что, если для твоей пращи
Тяжёлый камень не годится?
В зверинце заперев зверей,
Мы успокоимся надолго,
И станет полноводней Волга,
И рейнская струя светлей,—
И умудренный человек
Почтит невольно чужестранца,
Как полубога, буйством танца
На берегах великих рек.
НЕПРАВДА
Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
Дай-ка я на тебя погляжу —
Ведь лежать мне в сосновом гробу!
А она мне соленых грибков
Вынимает в горшке из-под нар,
А она из ребячьих пупков
Подает мне горячий отвар.
— Захочу, — говорит, — дам еще...
Ну, а я не дышу, — сам не рад.
Шасть к порогу — куда там! — B плечо
Уцепилась и тащит назад.
Тишь да глушь у нее, вошь да мша,
Полуспаленка, полутюрьма.
— Ничего, хорошо, хороша!
Я и сам ведь такой же, кума.
Чарли Чаплин
Чарли Чаплин
вышел из кино.
Две подметки,
заячья губа,
Две гляделки,
полные чернил
И прекрасных
удивленных сил.
Чарли Чаплин —
заячья губа,
Две подметки —
жалкая судьба.
Как-то мы живем неладно все —
чужие, чужие.
Оловянный
ужас на лице,
Голова не
держится совсем.
Ходит сажа,
вакса семенит,
И тихонько
Чаплин говорит:
«Для чего я славен и любим
и даже знаменит...»
И ведет его шоссе большое
к чужим, к чужим.
Чарли Чаплин,
нажимай педаль,
Чаплин, кролик,
пробивайся в роль.
Чисти корольки,
ролики надень,
А твоя жена —
слепая тень.
И чудит, чудит
чужая даль.
Отчего
у Чаплина тюльпан,
Почему
так ласкова толпа?
Потому —
что это ведь Москва.
Чарли, Чарли,—
надо рисковать.
Ты совсем
не вовремя раскис.
Котелок твой —
тот же океан,
А Москва
так близко, хоть влюбись
В дорогую дорогу.